Фрагмент цикла размышлений I, II, III, IV
Сам акт манифестации, онтофании сущего, ещё даже не оформленного Божествами в упорядоченный и иерархизированный космос, — есть эсхатологический жест.
Закат, сокрытый в облачении золотой зари, — время обнажит его.
Представим себе полено, которое горит, но пламени которого мы не видим. Полено чернеет, трескается, обугливается, съедается невидимым огнем, пока вовсе не рассыпется в пепел и прах на наших глазах. Эсхатология и есть это невидимое пламя, поедающее мироздание так, что его очевидные следы западноевропейская культура интерпретирует как обновление и движение вперед, прогресс, развитие, экспансию, гуманизацию и т. п. идеологемы, коим несть числа. И даже без них, в культурах, лишь затронутых Западом, время так же работает на конец; ничто не вечно под луной.
Но традиционные культуры чаще, хотя и не всегда охотнее, говорят о конце этого пути, когда река истории и цивилизации впадет в пороги разрушения, запустения и небытия. Изредка эсхатология всеобщая заменяется либо сводится к частной смертности конкретного, каждого человека; и тогда начинает идти речь о сотериологии или правильном перерождении. Действительно, смерть всего есть событие нового циклического начала, но оно — потом и отделено от нас завесой смерти. Поэтому правильно фокусироваться на нашем оставшемся отрезке бытия-к-смерти: личного и всеобщего.
В конце концов, отказ от эсхатологии в пользу разомкнутого вперед, справа на отрезке времени, позитивного будущего, — есть отказ от самой традиции. Эсхатология как λόγος, как слово и знание, помогает нам мифопоэтически объяснить и понять метафизическое, онто-телеологическое буквальное состояние мира вокруг нас.
Полагание обобщенного гесиодовского «Золотого века» как идеального образа полного благоденствия, когда все было священно, правильно и на своем месте в иерархии, установленной Божествами, таит в себе неочевидный изъян. Железное поколение людей, бронзовое, серебряное и золотое, — все они относятся к порядку металлов, которые относятся к метафизическому режиму земли. Металлические люди всегда материальные, разница лишь в качестве этого субстрата.
То, что мы полагает как изначальное совершенство, чистое благо совместного бытования в мире людей, Божеств, духов, и т. д., — все это затрагивает и описывает «золото», отраженное в парадигме земли и её метафизических свойств: темноты, инерции, сокрытия, нищеты и широкой утробности. Ниже лежат только гипохтонические иловые осадки, дно небытия. И все металлы, так или иначе, добываются в виде руды или самородков из недр земли.
Понимание «веков» или поколений следует пересекать и умножать на иерархию стихий, внутри каждой из которой должны быть свои «века» и поколения. При этом сохраняется изоморфность золота с солнцем и стихией огня, серебра с луной и водой, и т. д. Тем самым мы видим структуру вложенностей и отражений, регулярно смещающихся на регистр ниже в каждом новом поколении. После «нашего любимого Золотого века», над ним, должен располагаться низший век режима воды, за которым следует тетрада воздуха и тетрада человеческих поколений огня. После огня же идет только тотально апофатическое ничто и принцип непроявленности.
[Важно сделать ремарку, что это не означает, что следы этих человечеств можно найти археологически, как следы «исчезнувших» или «астральных» цивилизаций; это все парадигма мышления и реальности режима земли либо постмодернистский New Age бред.]
Такое мифопоэтическое согласование родов и стихий призвано подчеркнуть и, очевидным образом, заострить глубину нашего эсхатологического погружения в сущее, и некоторую тщету чаяний, ограниченную неочевидным нам самим ранее режимом [земли].
Вполне аналогичную картину мы видим в индуистской структуре сменяющих друг друга юг, каждая из которых утрачивает часть благодати и света, погружаясь во все большую тьму, деградацию, невежество и разлад.
В сравнении с другими югами, Кали-юга является самой короткой в номинальном летоисчислении и будет длиться свыше 400 тысяч лет. Но глядя изнутри этой четверти цикла, время её длительности будет казаться воистину нескончаемым, тягучим, бесконечным. Главенствующий режим Кали-юги задает гуна тамас — свойство невежества, тупости, разрушения, смерти, инерции и тьмы в структуре мироздания. Это самая негативная, самая тёмная, отдаленная от вселенского закона юга. Согласно индуистким поверьям, мы только-только вступили в эту эпоху и у нас ещё всё впереди.
Понимать впадение в мир тамаса следует буквально: именно погрузившись с головой в этот режим, изнутри него мы только и можем, что видеть и понимать мир в его материальном срезе. И это понимание буквально воплощается на уровне и онтологии (научный материализм), и познания (естественно-научная эпистема и гносеология), и в мире вещей и феноменов. Как резкая и безапелляционная смена космогонических декораций: теперь мир действительно и без сомнений таков, груб и подчиняется материальным законам слепой природы. И эта материальность набрасывается и в будущее, в идее прогресса и развития, и в прошлое — в виде археологии, геологии, физических теорий возникновения вселенной и т. п. В практической сфере это снова нас приводит к ситуации, что поиск некоторой древнейшей и чистейшей формы традиции оборачивается обнаружением и ре-конструкцией, (а чаще просто фикцией) некоторых черепков и лексем, которые и объявляются свидетельством пра-религии.
Сравнивая образ тамаса с металлами Гесиода, можно заключить, что все известные нам космогонии априори тамасические разной степени напряжения. Ergo мы не просто перетекаем из золотого состояния в железное в пределах одного единого цикла ниспадения, наследуя некоторые фрагменты и руины; в пределах одного длящегося онтологического континуума проявленного мира. Но каждая последующая часть, четверть цикла онтологически и гносеологически тотальна и содержит в себе всю полноту мировой итерации и интерпретации. То есть, мир снова творится заново [не столь важно буквально ли либо в сознании людей], но со смещением на ступень ниже и принимает все новые и более худые качества. А предыдущая более светлая эпоха в принципе остается неведомой либо носит характер уже забытого и неузнаваемого привкуса, эха. Поколение золотого века относится к поколению железного не столько как прадеды к правнукам, сколько как абсолютно неизвестные и чуждые люди к другим, более ущербным. И общее между ними скорее минимально, чем генеалогично; и это общее располагается в ноэтических сферах и структурах проявления. Например, в общем предикате «есть»: и те и другие существовали в подлунных мирах, чьи космогонические свойства практически не пересекались друг с другом.
Эсхатология дословно означает последнее знание или слово. В чем же оно? В том, что эсхатология есть не то, чем все заканчивается, а что она и есть само начало, сам акт космогонии во всем своем золотом и огненном блеске изобилия эсхатологичен относительно принципа непроявленности.
Но это не должно приводить нас к принципиальной моральной оценке мира как онтологической юдоли зла и гностической тюрьмы, отнюдь. Проявление есть игра Божества в своё проявление-во-сокрытии, согласно адвайтистской онтотеологии хинду. Либо миры есть агоническое видение Божества в его саможертвоприношении, согласно иному прочтению германо-скандинавского мифа[1]. Либо нечто иное, согласно другим монистическим доктринам.
Антикосмический и резкий дуалистический пафос гностицизма должен быть нам чужд как неразрешимая ошибка, полагающая перед человеком два тупика: безвыходного внутримирного страдания и аналогичной ни на чем не основанной гордыни пневматика. Речь не об ошибочности или злонамеренности творения мира и людей, и не об избранности некоторых. А о парадоксально должном и дхармическом впадении во тьму, во забвение как условия подлинности для самосокрытия Божества.
Это порождает известный парадокс в традиционалистской мысли: признавая Традицию как вечное и неизменное начало, встает проблема толкования мира современности как абсолютно эмпирической данности расколдованного мира. Говоря на языке Традиции, современность есть раскованная и триумфальная стадия мира ада или победы соответствующих той или иной мифологии антибожественных, чаще всего титанических сил. Но в основе современности лежит строго антимифологический и антисакральный подход: ей безразличны не только Божества и духи, но и демоны и чудовища. И поэтому мы видим не мир побеждающего негативного сакрального, но мир без сакрального вообще. И здесь этот парадокс обнаруживает себя: последовательное и предельное развертывание мифологического мотива богоборчества приводит к миру без какой-либо мифологии и священного вообще, тем самым заданная наперед эсхатологическая логика свершается в полной мере
Но на эту проблему можно посмотреть и под следующим углом. Вновь уточним, что общая эсхатологическая канва или пророчества о грядущем конце у каждого народа выражаются и обрамляются в своем собственном, уникальном стиле мифоса и в различной степени экзистенциальной напряженности; в том, насколько важное и весомое место этот нарратив мифа занимает в общей структуре. Это можно назвать плюральностью эсхатологий и аутентичным соответствием: каждый рассказ этнического мифоса должен закончиться и закончится он должен сообразно своему сказу.
Но исторически мы знаем огромное количество примеров, — связанных с миссионерским, колониальным либо просветительским вторжением, — когда традиции локальных народов и племен были насильственно прерваны, перемолоты и выкинуты на обочину общества и культуры.
Эта ситуация создает проблемный узел интерпретации: с одной стороны, некоторый набор разных традиционных эсхатологий насильственно замещается на веру в одну эсхатологию, например, авраамическую[2]. Происходит унификация и глобализация. В более позднее время, само представление о священной истории отбрасывается в пользу бесконечных футурологических горизонтов прогресса; т. е. эсхатология как бы отменяется вообще, потому что западноцентричные общества в целом утрачивают религиозность.
Важно зафиксировать фабулу: традиционный мифос как рассказ не закончился должным образом, а был оборван. Уста поэтов-мифопевцев были заткнуты, предсказанной и наброшенной аутентичной эсхатологии не случилось. К телу родного мифа была пришита чужеродная концовка, наподобие того, как к оборванной странице приклеивают окончание какого-то совсем другого романа. А потом и вовсе не приклеивают, отбрасывая эту проблему целиком.
Так вот, как современным язычникам-традиционалистам понимать эту двойственную ситуацию: с одной стороны, свой аутентичный эсхатологический миф был оборван и не воплотился, — а с другой, — обрыв, утрата части наследия и отбрасывание проблемы как таковой все же свершилось, а это тоже эсхатологический факт[3]. Можно привести пример: представьте, что вы умерли, но парадоксальным образом продолжаете существовать. И существуете вы где-то в пространстве «между», в лиминальной области, сродни мифологической нежити или зомби. Для окружающих вы мертвы во всех смыслах, но по факту у вас ещё есть отрезок «посмертного доживания» до фактической «смерти». Мы говорим о фактической ситуации «двух смертей традиции»: той своей, родной и близкой смерти, которая не состоялась; и той, которая была чужой, как говорят в народе «не своей», но которая уже свершилась. Это непростая проблема.
Основная коллизия заключается в том, что истинный и правильный тезис «Традиция и её язык вечны и вневременны/внеисторичны», — становится относительным и опровергается буквальным оглядыванием себя по сторонам в любом городе мира. И это превращение абсолютного в относительное, «смерть бессмертного», и есть последовательное воплощение и прямое подтверждение истины традиционных пророчеств об эсхатологии. Понимать этот парадокс следует как апорию, недуальный дзен-коан, задающий два полюса герменевтики для обращения мысли, понимания и толкования вокруг них:
I) Полюс исполненного традиционного прорицания, где следует делать акцент на мифологических сюжетах о сокрытии Божеств, их бегстве, смерти, финальной битве, на эпохе «долгих зим» и «веков мечей», утраты благодати, закона и т. д., а также на ситуации метафизической задержки, паузы, ожидания, цезуры;
II) Полюс объективной и реальной современности, со всей тяжестью её материальной естественно-научной, онтологической и гносеологической убедительности и достоверности. Как формы радикальнейшей авидьи (неведения) и той Майи, которая предстает не как иллюзия, а как тотальная, но должная реальность, где все традиционное и мифопоэтическое отброшено и локализовано в сферах сказок, филологии, этнографии, антиковедения, археологии, светской религиозности и т. д.
Эту же идею можно выразить языком, например, адвайта-монизма, где все сущее действительным образом «есть», — то есть реально, а не иллюзорно, — внутри воображения сознания абсолютного Божества, Брахмы либо Шивы. И внутри его сознания уже и всегда есть и Традиция, и Модерн, и Постмодерн. И истончение, уход, сокрытие или смерть главного актора, того, кто воображает, есть одно из условий театральной игры, которую он воображает.
Но в этом сокрытии, «бегстве» или «смерти» Божеств, сохраняется теснейшая слаженность Божества и человека. Они слаженны подобно медали с нулевой толщиной; но слаженны они во взаимной отвернутости друг от друга, «затылками». Божество остается ближайшим и интимнейшим к человеку «существом», но в ином режиме отношения, который человеку должно вынести. Человек должен сходить во странствие туда, куда Божество не может: в мир без него.
[1] См.: Нечкасов Е. «Триптих боли».
[2] См.: Таубес Я. «Западная эсхатология».
[3] Эсхатологический факт — событие в истории, существенно влияющее на метафизические и культурные условия человеческого бытия-в-мире и трансформацию религиозности.

